Главная > Тексты
> Философия
> Эстетика
Роман Шмараков, «Каллиопа, дерево, Кориск»
Рецензия на рукопись романа
Роман называется «Каллиопа, дерево, Кориск». Это
примеры слов, соответственно, женского, среднего и мужского рода,
которые приводит Аристотель в трактате «О софистических опровержениях».
Тем самым автор как бы намекает нам, что содержанием романа являются
слова, из которых он состоит — да обломается всякий, кто ожидает
встретить текст «о чем-то». Истинным предметом текста здесь является
только сам текст, как и
в предыдущих книгах — «Под буковым кровом» и «Овидий в изгнании». Как
определяет суть своего творчества сам автор — это «продолжение работы
литературоведа, в тех жанровых формах, которые наука анализирует, но
сама не употребляет» (http://trombicula.livejournal.com/117656.html?thread=1067416#t1067416).
Название наиболее прямо связано с заключительной главой романа, в
которой происходит разложение персонажей и места действия на
лингвистические элементы.
Автор характеризует свой роман, с точки зрения
стиля, как «гибрид Джерома с готикой» (http://roman-shmarakov.livejournal.com/390316.html).
Это роман в письмах; повествователь и адресат — получившие классическое
образование англичане. Собственным стилем повествователя действительно
является нечто, напоминающее Джерома; кроме того, он часто стилизует
повествование под латинскую и греческую классику (может быть, есть
где-то и стилизация под классику английскую, но я ее не распознал; по
крайней мере, из нее приводятся цитаты). Таким образом, налицо
двухуровневая стилизация: автор изображает стиль героя Джерома,
стилизующегося, в свою очередь, под древнего римлянина. Повествователь
называет себя и адресата, вероятно, школьными или университетскими
прозвищами: себя он называет Квинтом, а адресата обозначает двумя
буквами — Fl. Последнее, видимо, представляет собой сокращенное
Flaccus;
тогда эти имена являются, соответственно, преноменом и когноменом
Квинта Горация Флакка.
В плане структуры повествования, «Каллиопа» несет
некоторые свойства двух предыдущих произведений. Как и «Овидий», новый
роман представляет собой конгломерат разнообразных историй, внешне
скрепленных сюжетом. Однако он не требует от читателя таких же огромных
усилий, благодаря, во-первых, единству стиля, затем — менее шокирующему
материалу (англичане в замке с привидениями — это как-то благороднее,
чем многочисленные «мужики», «сантехники», «соседи сверху» и прочие
ужасы окружающей действительности) и, наконец, более значительному
месту сюжета, который в «Овидии» был совершенно условным и
схематичным. Единство стиля, ограниченный круг персонажей и
относительное единство места действия сближают «Каллиопу» с рассказами
из сборника «Под буковым кровом», особенно с «Камеристкой кисти
Клотара», где также существенную роль играет сюжет. Причем в обоих
случаях сюжет незавершен: читатель в итоге остается в полном неведении
о
содержании и смысле происшедшего, хотя последовательность событий,
вроде бы, имеет некоторую логику и намекает на то, что уж в конце-то
автор разгадает для нас все свои загадки.
К «Овидию в изгнании» в
новом романе обнаруживаются некоторые отсылки. Это, во-первых,
антично-инфернальная бытовуха (на которые столь богат «Овидий») истории
из главы IV, когда у «соседей снизу» отключилось электричество,
посыпалась с потолка штукатурка, а из упавшей кастрюли по полу потек
горячий суп, символизирующий собой воды Стикса. Затем надо упомянуть
историю о двух пожарных (привет Четырем Сантехникам!) в главе V, один
из
которых тушил пожар в «Музее культуры народов Севера». Я не знаю: быть
может, в Англии и есть Музей культуры народов Севера, но
читателю прежде всего приходит на ум, что в Британии на «Севере» живут
шотландцы, которых вряд ли стоит называть народами во множественном
числе, в отличие от ненцев, эскимосов и чукчей. И наконец, в главе XV
присутствует мороженая салака; если не предполагать, что с этой
зловещей рыбой в подсознании автора связывается
память о какой-то давней психической травме, то остается увидеть здесь
еще одну ссылку на предыдущий роман.
Итак, повествователь обещал адресату «рассказ» и
намерен выполнить свое обещание. Читатель склонен понимать это как
«рассказ о происшедших событиях», для чего, однако, в тексте нет
достаточных оснований. Квинт утверждает, что «пишет самую правдивую
историю из всех, что когда-либо были рассказаны», но это утверждение
заключено в рамку стилизации, где повествователю является сама История,
произносящая в его адрес поучение и напутствие, занимающее
без малого страницу текста. Далее повествователь не упускает случая
предъявить знак собственной правдивости — например, оборвав на самом
патетическом месте историю о привидении («простерши руки к онемевшему
юноше, распахнув безобразный рот, из которого несло могильной землей,
оно прокричало:»), которую Квинт рассказывал Филиппу (о чем, в свою
очередь, Квинт пишет адресату), повествователь оправдывает это тем, что
он не успел дорассказать ее Филиппу, вследствие начавшихся неожиданных
событий. Разумеется, этот неестественный обрыв выглядит именно как то,
чем он и является — как предъявление знака
правдивости, т.е. нечто противоположное правдивости как таковой.
Блуждая
по замку барона Эренфельда, Квинт и Филипп якобы произносят
многословные речи в классическом стиле. Многочисленные истории, которые
рассказывает Квинт, он отчасти обращает непосредственно к адресату, а
отчасти представляет их как изложение того, что он рассказывал Филиппу
(или Филипп ему). Причем первые от вторых отличаются только условной
«рамкой» («так начал я», «сказал я» и пр.), но никак не способом
изложения. Замечателен, например, фрагмент (в главе IX), где Квинт
пишет
о том, как находящийся без сознания Филипп в бреду рассказывает о том,
как он познакомился с Клименой. Рассказ содержит такие фразы, которые
довольно сложно представить себе говорящимися от лица Филиппа,
например: «Все эти усилия быть интересным, однако, не повредили
Филиппу, ибо Климена имела достаточно проницательности, чтобы понимать,
что каждый сражается тем оружием, какое есть в его распоряжении». Но
при этом сюда же включены (в виде примечаний повествователя) уже
упоминавшиеся знаки правдивости: «В этом месте своего рассказа Филипп
упомянул виноградник. В
какой связи он стоит ко всему остальному, я не могу угадать».
Сюжет «рассказа», который пишет Квинт,
сопровождается также неким мета-сюжетом. Переписываясь с другом, Квинт
одновременно приволакивается
за его сестрой Анной, о чем свидетельствуют соответствующие замечания в
письмах: «Кланяйтесь от меня сестре. Я помню, что обещал писать ей
особо», — и т.п. В середине романа происходит личная встреча Квинта и
Анны, о которой он пишет в главе XV. Здесь несколько вложенных уровней
повествования: Квинт и Филипп, сидя на деревьях в оранжерее, повествуют
друг другу о ядах и противоядиях, согласно древним авторам, о чем Квинт
рассказывает Анне, сидя с ней в кафе, о чем, в свою очередь, он же
пишет
адресату. Мы сталкиваемся, опять же, с предъявлением знака правдивости;
посреди предложения, повествующего о сидящем на дереве Филиппе,
вставлен целый абзац с описанием окрестностей кафе — это мотивировано
тем, что повествователь в этот момент (сидя в кафе и рассказывая о
Филиппе) замолчал, чтобы прожевать пирог. А вслед за этим начинается
путаница всех трех уровней: "«Кто это там?» — спрашивает Филипп.
«Официант», — сообщаю я. «Понятно», — говорит Филипп". Филипп, понятное
дело, находится на первом уровне повествования, а официант — на втором.
Далее Анна (на втором уровне) роняет ложечку, и та смешивается на
тропинке с остальными (на первом уровне) — и т.п.
Ухаживание Квинта за Анной, однако, не заладилось;
сочинение рассказа, с которым оно было переплетено, ему опротивело. И
вот мы наблюдаем, как повествование, к концу романа, постепенно сходит
на нет. Готический сюжет все больше вытесняется «историями».
Повествователь начинает пренебрегать знаками правдивости. Так, он
сообщает, что истории, выдававшиеся им за семейные происшествия,
случившиеся с его тремя тетями, он на самом деле позаимствовал из некой
книги. Далее рассказывается о том, как Филипп извлекал оружие из книги
в библиотеке: «Филипп испустил вздох и медленно погрузил руку в
«Орестею» по самое запястье. — Что-то мокрое, — опасливо пожаловался
он; его глаза округлились. — Это вступительная статья, — сказал я: —
ищи глубже». Обещая адресату рассказать еще не более 11 историй,
которые тут же получают номера и названия, он не рассказывает ни одной
из них (хотя рассказывает другие). Наконец, адресату самому
предлагается изменить сюжет соответственно собственным предпочтениям:
«Я так и не рассказал, что же происходило с нами в столовой. — Ничего.
Мы не ели. <…> — Если это скучно, представьте, например,
что еда на столе начала есть сама себя: паштет накинулся на заливное,
яблоки на поросенка, <…> В
таком доме что хочешь могло случиться».
«Я многое пропускаю, потому что очень тороплюсь,
пока отвращение, которое я испытываю к своему рассказу, не сделалось
неодолимым». В итоге, повествователю удается написать только формальное
окончание рассказа. В начале он обещал рассказать «о том, что удалось
нам узнать в отношении барона, его
нравов и намерений, и как мы наконец достигли до выхода и что нас там
ожидало». Из этих обещаний он кое-как выполняет только одно — пишет
сцену достижения выхода, причем завершает ее на том, что сам он идет к
двери, в то время как Филипп отстает и, похоже, навсегда остается среди
привидений. Вместо того, чтобы изложить намерения барона (объяснить,
например, зачем он пригласил в гости Квинта и Филиппа), повествователь
обращается к своим ранее рассказанным историям — сообщает, что стояло
за
чудачествами старого К и какую тайну скрывал в себе сад г-на ***.
Причем в самих историях не содержалось и намека на то, что они требуют
какого-то продолжения; последнее выглядит совершенно произвольным
дополнением, написать которое пришло в голову повествователю только
теперь.
Разбирая «Овидия», я извлек оттуда следующий
философский вывод: чистый (не отсылающий ни к какой действительности)
текст возникает лишь в процессе выяснения условий своей собственной
возможности. В «Овидии» это выяснение становилось темой романа: задача
написания второй главы и связывания между собой двух линий сюжета
ставилась и решалась самими персонажами. Соответственно, формой
произведения оказывалась внешняя рефлексия (отношение к себе как к
объекту). В «Каллиопе» же введение фигуры повествователя позволяет
автору сделать рефлексию внутренней формой. Механизмом, замыкающим
текст
на самом себе, здесь является не речь о тексте, а применяемые
повествователем приемы письма.
Таких приемов в романе несколько и
отчасти они уже были опробованы в предыдущих произведениях. Так, в
сборнике «Под буковым кровом» использовался неявный отсыл к
действительности, общей для автора и читателя, но не имеющей отношения
к
повествованию. В «Каллиопе» это — упомянутые выше ссылки на материал
«Овидия». Подчеркнутая незавершенность сюжета, как я говорил,
использовалась в рассказе «Камеристка кисти Клотара». Новым приемом
является неоднократно встречающееся в «Каллиопе» предъявление знака
правдивости, особенно его сочетание с заведомо неправдоподобным
изложением. Упомянем также чужеродные вставки, разрывающие процесс
повествования и тем подчеркивающие его чисто текстуальную природу: в
одном случае в рассказ вставлен рецепт, в другом — написанное по заказу
(в качестве школьного сочинения) эссе. Путаница уровней повествования в
главе XV выполняет ту же функцию. Важную роль на всем протяжении романа
играет двойственность стиля: когда повествователь, излагая речи
персонажей, пользуется то своим собственным стилем, то стилизацией под
классику, это особенно ярко выявляет «сочиненность» текста и
демонстрацию писательских способностей повествователя как его основное
содержание.
Но главное — это деградация повествования,
наблюдающаяся в конце романа и мотивированная возникающим у рассказчика
отвращением к нему. Переход от ярких, образных описаний к занудному
перечислению ненужных деталей (вроде попытки изложить маршрут
передвижения персонажей в главе XXVII), вытеснение сюжета «историями»,
пропуски в действии и намеки на пропуски, бывшие ранее («коридор, где
мы
видели у двери пару желтых ботинок, через каждые десять-пятнадцать
шагов имел одну-две ступеньки вверх (кажется, я не говорил об этом)», —
естественно, он не говорил: эта пара желтых ботинок появилась тут в
первый и последний раз) — все это ясно демонстрирует зависимость не
только характера повествования, но и самого сюжета от волевого импульса
рассказчика, который обнаруживает свое значение тем, что резко
уменьшается, вследствие чего повествование начинает разрушаться.
Таким
образом, в формальном отношении «Каллиопа»представляет собой шаг вперед
по сравнению с «Овидием». С помощью такого хорошо известного жанра, как
роман в письмах, автор получил доступ к внутренней форме чистого текста
и теперь экспериментирует с различными приемами его построения. Как мне
кажется, растет у него и писательское мастерство, хотя я не
литературовед и не могу обоснованно судить об этом. Скажем, «поводящая
зубристым рыльцем» серебряная вилка приводит меня в полный восторг.
Подобные образы говорят о том, что художественная ценность произведения
уже далеко не исчерпывается совершенством стилизации, как это было в
сборнике «Под буковым кровом». Очень хороша предварительно обкатанная в
ЖЖ автора история с зодиакальной столовой старого К, а также
мнемонические яблони отца г-на ***. По сравнению с ними истории из
«Овидия» теперь кажутся несколько рыхлыми и мутноватыми.
Александр
Стекольников, 2011
Источник: http://trombicula.livejournal.com/146912.html
|